Перейти к содержимому

Дмитрий Шостакович.
М. Бакаева, 2016 г., холст, масло, 90х90

к 120-летию со дня рождения композитора

Шостакович. Внутренний ритм гения

Есть музыка, которую мы слушаем.
А есть музыка, которая словно начинает звучать где-то внутри нас — и вдруг оказывается, что она знает о человеке больше, чем мы успели сформулировать словами.
Для меня музыка Дмитрия Шостаковича именно такая.
Когда говорят о гении Шостаковича, обычно вспоминают масштаб: симфонии, квартеты, концерты, оперы, музыку к театру и кино. Говорят о безупречном мастерстве, полифонии, оркестровке, о его особом музыкальном языке.
Всё это так.
Но меня в нём поражает другое.
Ритм.
Не только музыкальный — внутренний.
Как будто внутри этого человека всё время работал какой-то невероятно мощный двигатель. Иногда он превращается в почти механическое движение, от которого становится тревожно. Иногда — в марш. Иногда — в нервный смех, гротеск, почти хулиганство. А потом вдруг всё это обрывается — и возникает такая тишина, такое одиночество человеческого голоса, что слушать почти невозможно, а вдруг открывается беспредельность Вселенной, ее мощь, пронизывающая человека насквозь
И ведь это всё — один Шостакович.
Вот что удивительно.
Мы часто представляем себе цельность как нечто ровное: если человек трагический — значит трагический, если ироничный — значит ироничный, если глубокий — непременно серьёзный.
А у Шостаковича рядом живут совершенно разные состояния.
Трагедия — и почти цирковая насмешка.
Нежность — и жёсткость.
Страх — и достоинство.
Механическое, обезличенное движение массы — и одинокий человеческий голос.
Горечь — и вдруг что-то почти детское, озорное.
Может быть, именно поэтому его музыка так жива.
Она не укладывает человека в одно чувство.
Она знает, что человек сложнее.
Шостакович прожил почти весь русский XX век — войны, революции, давление государства, страх, публичные обвинения, необходимость существовать внутри системы и при этом каким-то образом сохранять собственный голос. Но мне кажется важным не сводить его музыку только к историческому свидетельству.
Потому что эпоха проходит.
А музыка остаётся.
И вот здесь начинается самое интересное.
Почему человек, который никогда не жил в Ленинграде 1930-х, не переживал того времени и, возможно, вообще очень мало знает биографию Шостаковича, всё равно способен услышать эту музыку — и узнать в ней что-то своё?
Может быть, потому, что настоящее произведение искусства в какой-то момент становится больше биографии своего создателя.
Оно касается уже не только истории одного человека или одной страны, а тех древних человеческих сюжетов, которые мы проживаем снова и снова.
Страх перед огромной безличной силой.
Одиночество.
Испытание.
Смерть.
Сопротивление.
Смех перед лицом того, что кажется несокрушимым.
Человек, который остаётся один — и всё-таки пытается сохранить себя.
В этом смысле музыка Шостаковича для меня архетипична.
Не потому, что в ней нужно искать какие-то специально зашифрованные архетипы. А потому, что она добирается до тех пластов человеческого опыта, которым не требуется перевод.
Можно не знать названия произведения.
Не знать обстоятельств его создания.
Не разбираться в музыкальной форме.
И всё равно услышать: здесь страшно. Здесь человек один. Здесь что-то огромное наступает на него. Здесь он смеётся — и непонятно, весело ему или этот смех уже стал способом выстоять. Здесь боль. Здесь вдруг возникает красота. А здесь — какая-то почти невозможная внутренняя сила.
Наверное, так и работает большое искусство.
Оно рождается в очень конкретном времени — и перерастает его.
Рождается из судьбы одного человека — и становится зеркалом для миллионов.
И тогда особенно интересно вслушиваться не только в мелодию Шостаковича, но в ритм его музыки.
Что заставляет её всё время двигаться?
Что в ней горит?
Откуда эта невероятная способность после тишины снова собрать движение, после трагедии — иронию, после почти невыносимого напряжения — продолжение?
Мне кажется, в этом и слышен Шостакович — человек XX века и одновременно человек вне века.
Со своим страхом.
Своей иронией.
Своим внутренним Огнём.
И, может быть, именно поэтому спустя десятилетия мы слушаем его музыку не как документ ушедшей эпохи.
Она почему-то снова рассказывает нам о нас.
Есть музыка, которую мы слушаем.
А есть музыка, которая словно начинает звучать где-то внутри нас — и вдруг оказывается, что она знает о человеке больше, чем мы успели сформулировать словами.
Для меня музыка Дмитрия Шостаковича именно такая.
Когда говорят о гении Шостаковича, обычно вспоминают масштаб: симфонии, квартеты, концерты, оперы, музыку к театру и кино. Говорят о безупречном мастерстве, полифонии, оркестровке, о его особом музыкальном языке.
Всё это так.
Но меня в нём поражает другое.
Ритм.
Не только музыкальный — внутренний.
Как будто внутри этого человека всё время работал какой-то невероятно мощный двигатель. Иногда он превращается в почти механическое движение, от которого становится тревожно. Иногда — в марш. Иногда — в нервный смех, гротеск, почти хулиганство. А потом вдруг всё это обрывается — и возникает такая тишина, такое одиночество человеческого голоса, что слушать почти трудно.
И ведь это всё — один Шостакович.
Вот что удивительно.
Мы часто представляем себе цельность как нечто ровное: если человек трагический — значит трагический, если ироничный — значит ироничный, если глубокий — непременно серьёзный.
А у Шостаковича рядом живут совершенно разные состояния.
Трагедия — и почти цирковая насмешка.
Нежность — и жёсткость.
Страх — и достоинство.
Механическое, обезличенное движение массы — и одинокий человеческий голос.
Горечь — и вдруг что-то почти детское, озорное.
Может быть, именно поэтому его музыка так жива.
Она не укладывает человека в одно чувство.
Она знает, что человек сложнее.
Шостакович прожил почти весь русский XX век — войны, революции, давление государства, страх, публичные обвинения, необходимость существовать внутри системы и при этом каким-то образом сохранять собственный голос. Но мне кажется важным не сводить его музыку только к историческому свидетельству.
Потому что эпоха проходит.
А музыка остаётся.
И вот здесь начинается самое интересное.
Почему человек, который никогда не жил в Ленинграде 1930-х, не переживал того времени и, возможно, вообще очень мало знает биографию Шостаковича, всё равно способен услышать эту музыку — и узнать в ней что-то своё?
Может быть, потому, что настоящее произведение искусства в какой-то момент становится больше биографии своего создателя.
Оно касается уже не только истории одного человека или одной страны, а тех древних человеческих сюжетов, которые мы проживаем снова и снова.
Страх перед огромной безличной силой.
Одиночество.
Испытание.
Смерть.
Сопротивление.
Смех перед лицом того, что кажется несокрушимым.
Человек, который остаётся один — и всё-таки пытается сохранить себя.
В этом смысле музыка Шостаковича для меня архетипична.
Не потому, что в ней нужно искать какие-то специально зашифрованные архетипы. А потому, что она добирается до тех пластов человеческого опыта, которым не требуется перевод.
Можно не знать названия произведения.
Не знать обстоятельств его создания.
Не разбираться в музыкальной форме.
И всё равно услышать: здесь страшно. Здесь человек один. Здесь что-то огромное наступает на него. Здесь он смеётся — и непонятно, весело ему или этот смех уже стал способом выстоять. Здесь боль. Здесь вдруг возникает красота. А здесь — какая-то почти невозможная внутренняя сила.
Наверное, так и работает большое искусство.
Оно рождается в очень конкретном времени — и перерастает его.
Рождается из судьбы одного человека — и становится зеркалом для миллионов.
И тогда особенно интересно вслушиваться не только в мелодию Шостаковича, но в ритм его музыки.
Что заставляет её всё время двигаться?
Что в ней горит?
Откуда эта невероятная способность после тишины снова собрать движение, после трагедии — иронию, после почти невыносимого напряжения — продолжение?
Мне кажется, в этом и слышен Шостакович — человек XX века и одновременно человек вне века.
Со своим страхом.
Своей иронией.
Своим внутренним Огнём.
И, может быть, именно поэтому спустя десятилетия мы слушаем его музыку не как документ ушедшей эпохи.
Она снова рассказывает нам о нас.
Шостакович. Внутренний ритм гения
Есть музыка, которую мы слушаем.
А есть музыка, которая словно начинает звучать где-то внутри нас — и вдруг оказывается, что она знает о человеке больше, чем мы успели сформулировать словами.
Для меня музыка Дмитрия Шостаковича именно такая.
Когда говорят о его гении, обычно вспоминают масштаб: симфонии, квартеты, концерты, оперы, музыку к театру и кино. Говорят о мастерстве, полифонии, оркестровке, о совершенно особом музыкальном языке.
Всё это так.
Но меня в нём поражает другое.
Ритм.
Не только музыкальный — внутренний.
Есть удивительный контраст между тем, каким Шостакович представляется нам как человек, — сдержанным, скромным, негромким, почти застенчивым, — и тем, какая невероятная энергия бушует в его музыке.
Как будто за этой внешней тихостью находилась раскалённая сердцевина.
И здесь мне вообще интересно подумать о природе таланта.
Мы часто представляем талант как яркость. Как способность занять пространство, заявить о себе, быть заметным.
Но ведь бывает совсем иначе.
Человек может быть тихим — а внутри него идёт огромная работа.
Мысль не останавливается. Слух улавливает то, чего ещё не слышат другие. Из впечатлений, боли, наблюдений, звуков постепенно собирается новый мир. И тогда внутренняя скромность оказывается вовсе не отсутствием силы.
Просто сила направлена не наружу.
У Шостаковича она ушла в музыку.
И там — горение.
Почти невообразимая работоспособность и самоотдача. Острота музыкального мышления. Способность слышать трагическое и смешное почти одновременно. И то редкое прозрение художника, когда он улавливает в своём времени не только события, но что-то гораздо более глубокое — что это время делает с человеком.
Может быть, поэтому внутренний ритм его музыки так невозможно спутать с другим.
Иногда он превращается в почти механическое движение, от которого становится тревожно. Иногда — в марш. Иногда — в нервный смех, гротеск, почти хулиганство. А потом всё это вдруг обрывается — и возникает такая тишина, такое одиночество человеческого голоса, что слушать почти трудно.
И ведь это всё — один Шостакович.
Вот что удивительно.
Мы часто представляем цельность как нечто ровное: если человек трагический — значит трагический, если ироничный — значит ироничный, если глубокий — непременно серьёзный.
А у Шостаковича рядом живут совершенно разные состояния.
Трагедия — и почти цирковая насмешка.
Нежность — и жёсткость.
Страх — и достоинство.
Механическое, обезличенное движение — и одинокий человеческий голос.
Горечь — и вдруг что-то почти детское, озорное.
Может быть, именно поэтому его музыка так жива.
Она не укладывает человека в одно чувство.
Она знает, что человек сложнее.
Шостакович прожил почти весь русский XX век — войны, революции, давление государства, страх, публичные обвинения, необходимость существовать внутри системы и каким-то образом сохранять собственный голос.
Но мне кажется важным не сводить его музыку только к историческому свидетельству.
Потому что эпоха проходит.
А музыка остаётся.
И вот здесь начинается самое интересное.
Почему человек, который никогда не жил в Ленинграде 1930-х, не переживал того времени и, возможно, совсем немного знает биографию Шостаковича, всё равно способен услышать эту музыку — и узнать в ней что-то своё?
Может быть, потому, что настоящее произведение искусства в какой-то момент становится больше биографии своего создателя.
Оно касается уже не только истории одного человека или одной страны, а тех древних человеческих сюжетов, которые мы проживаем снова и снова.
Страх перед огромной безличной силой.
Одиночество.
Испытание.
Смерть.
Сопротивление.
Смех перед лицом того, что кажется несокрушимым.
Человек, который остаётся один — и всё-таки пытается сохранить себя.
В этом смысле музыка Шостаковича для меня архетипична.
Не потому, что в ней нужно специально искать зашифрованные архетипы. А потому, что она добирается до тех пластов человеческого опыта, которым почти не требуется перевод.
Можно не знать названия произведения.
Не знать обстоятельств его создания.
Не разбираться в музыкальной форме.
И всё равно услышать: здесь страшно. Здесь человек один. Здесь что-то огромное наступает на него. Здесь он смеётся — и непонятно, весело ему или этот смех уже стал способом выстоять. Здесь боль. Здесь вдруг возникает красота. А здесь — какая-то почти невозможная внутренняя сила.
Наверное, так и работает большое искусство.
Оно рождается в очень конкретном времени — и перерастает его.
Рождается из судьбы одного человека — и становится зеркалом для миллионов.
И мне хочется ещё раз вернуться к этому странному несоответствию: тихий, скромный человек — и музыка такой силы.
Может быть, гений вообще не всегда похож на пламя снаружи.
Иногда человек почти незаметно сидит за письменным столом.
А огонь находится внутри.
И если ему хватает таланта, мужества, самоотверженности и труда дать этому огню форму — рождается музыка, в которой спустя десятилетия другой человек вдруг слышит самого себя.
Наверное, поэтому Шостакович для меня — не только гений XX века.
Он один из тех художников, через которых мы продолжаем исследовать загадку самого Человека.
Есть музыка, которую мы слушаем.
А есть музыка, которая словно начинает звучать где-то внутри нас — и вдруг оказывается, что она знает о человеке больше, чем мы успели сформулировать словами.
Для меня музыка Дмитрия Шостаковича именно такая.
Когда говорят о его гении, обычно вспоминают масштаб: симфонии, квартеты, концерты, оперы, музыку к театру и кино. Говорят о мастерстве, полифонии, оркестровке, о совершенно особом музыкальном языке.
Всё это так.
Но меня в нём поражает другое.
Ритм.
Не только музыкальный — внутренний.
Есть удивительный контраст между тем, каким Шостакович представляется нам как человек, — сдержанным, скромным, негромким, почти застенчивым, — и тем, какая невероятная энергия бушует в его музыке.
Как будто за этой внешней тихостью находилась раскалённая сердцевина.
И здесь мне вообще интересно подумать о природе таланта.
Мы часто представляем талант как яркость. Как способность занять пространство, заявить о себе, быть заметным.
Но ведь бывает совсем иначе.
Человек может быть тихим — а внутри него идёт огромная работа.
Мысль не останавливается. Слух улавливает то, чего ещё не слышат другие. Из впечатлений, боли, наблюдений, звуков постепенно собирается новый мир. И тогда внутренняя скромность оказывается вовсе не отсутствием силы.
Просто сила направлена не наружу.
У Шостаковича она ушла в музыку.
И там — горение.
Почти невообразимая работоспособность и самоотдача. Острота музыкального мышления. Способность слышать трагическое и смешное почти одновременно. И то редкое прозрение художника, когда он улавливает в своём времени не только события, но что-то гораздо более глубокое — что это время делает с человеком.
Может быть, поэтому внутренний ритм его музыки так невозможно спутать с другим.
Иногда он превращается в почти механическое движение, от которого становится тревожно. Иногда — в марш. Иногда — в нервный смех, гротеск, почти хулиганство. А потом всё это вдруг обрывается — и возникает такая тишина, такое одиночество человеческого голоса, что слушать почти невозможно.
И ведь это всё — один Шостакович.
Вот что удивительно.
Мы часто представляем цельность как нечто ровное: если человек трагический — значит трагический, если ироничный — значит ироничный, если глубокий — непременно серьёзный.
А у Шостаковича рядом живут совершенно разные состояния.
Трагедия — и почти цирковая насмешка.
Нежность — и жёсткость.
Страх — и достоинство.
Механическое, обезличенное движение — и одинокий человеческий голос.
Горечь — и вдруг что-то почти детское, озорное.
Может быть, именно поэтому его музыка так жива.
Она не укладывает человека в одно чувство.
Она знает, что человек сложнее.
Шостакович прожил почти весь русский XX век — войны, революции, давление государства, страх, публичные обвинения, необходимость существовать внутри системы и каким-то образом сохранять собственный голос.
Но его музыка не только к историческое свидетельство.
Потому что эпоха проходит.
А музыка остаётся.
И вот здесь начинается самое интересное.
Почему человек, который никогда не жил в Ленинграде 1930-х, не переживал того времени и, возможно, совсем немного знает биографию Шостаковича, всё равно способен услышать эту музыку — и узнать в ней что-то своё?
Может быть, потому, что настоящее произведение искусства в какой-то момент становится больше биографии своего создателя., больше той безмерной боли, даже больше, того накала, мощи, захвативших событий.
Оно касается уже не только истории одного человека или одной страны, а тех древних человеческих сюжетов, которые мы проживаем снова и снова.
Страх перед огромной безличной силой.
Одиночество.
Испытание.
Смерть.
Сопротивление.
Смех перед лицом того, что кажется несокрушимым.
Человек, который остаётся один — и всё-таки пытается сохранить себя.
В этом смысле музыка Шостаковича архетипична, она квинтэссенция, уплетненное , сжатое энергетическое напряжение ВРЕМЕНИ, ОНА СЖАТАЯ ПРУЖИНА ЧЕЛОВЕЧЕСКА, готового шагнуть в неведомое, принять на себя удар стихии, принять и выстоять, и улыбнуться первому лучу солнца, и закружиться в вальсе и
Не потому, что в ней нужно специально искать зашифрованные архетипы. А потому, что она добирается до тех пластов человеческого опыта, которым почти не требуется перевод.
Можно не знать названия произведения.
Не знать обстоятельств его создания.
Не разбираться в музыкальной форме.
И всё равно услышать: здесь страшно. Здесь человек один. Здесь что-то огромное наступает на него. Здесь он смеётся — и непонятно, весело ему или этот смех уже стал способом выстоять. Здесь боль. Здесь вдруг возникает красота. А здесь — какая-то почти невозможная внутренняя сила.так и работает большое искусство.
Оно рождается в очень конкретном времени — и перерастает его.
Рождается из судьбы одного человека — и становится зеркалом для миллионов.
И мне хочется ещё раз вернуться к этому странному несоответствию: тихий, скромный человек — и музыка такой силы.
Может быть, гений вообще не всегда похож на пламя снаружи.
Иногда человек почти незаметно сидит за письменным столом.
А огонь находится внутри.
И если ему хватает таланта, мужества, самоотверженности и труда дать этому огню форму — рождается музыка, в которой спустя десятилетия другой человек вдруг слышит самого себя.
Наверное, поэтому Шостакович для меня — не только гений XX века.
Он один из тех художников, через которых мы продолжаем исследовать загадку самого Человека.
Да, она здесь очень точно прозвучит — не как комментарий, а почти как последняя печать времени и масштаба личности. Я бы завершила именно ею:
Шостакович. Внутренний ритм гения
Наверное, поэтому Шостакович для меня — не только гений XX века.
Он один из тех художников, через которых мы продолжаем исследовать загадку самого Человека.
И удивительно точно масштаб его присутствия в своём времени однажды выразила Анна Ахматова.
Всего одной строкой:
«Д. Д. Шостаковичу, в чью эпоху я живу на земле».
Не «современнику».
Не «великому композитору».
В чью эпоху я живу.
Кажется, о гении трудно сказать точнее.
Мне нравится, что после большого размышления финал становится очень тихим — и именно поэтому ахматовская строка звучит сильнее.